Изгнание из жизни
13.10.2008
"Между той нелепой, которую мы ведем, И другой, счастливой, которую мы теряем..." | |
Д.Веденяпин |
Видимые события
В начале мы наблюдаем странно друг с другом общающихся мужа и жену. Рядом с ними – тоже несколько напряженные сын и дочь. Все четверо приезжают в высокий каменный дом, где отец провел свое детство. Рядом – поле, по нему гоняют длинное стадо овец. Семья приезжает в дом и словно начинает играть в жизнь на новом месте: постиранное белье на веревках, мытье детей в тазу, камин, дрова, чай. По лицам героев не видно, что они полны сил и планов, и будущего. Зритель пока не понимает: кто и откуда был изгнан, и, сидя смирно в кинозале, правомерно ожидает разъяснений. В самом начале фильма отец вырезает какому-то мужику пулю из плеча, настраивая зрителя на предстоящую боевиковость фильма, подталкивая к идее, что семья убегает в заброшенный дом от некоей реальной опасности (бандиты, разборки, долги), что их изгнание вынужденно и временно: от этого и ощущение неполноты происходящей жизни: не пустой дом виноват, а пустые руки пришедших сюда людей. Они и шли от железнодорожной станции налегке: словно у них все есть с собой или ничего, как раз, нет. По-русски, по-мужски неразговорчивый, но не злой, отец и ясноглазая с нерасшифровываемой пока печалью в лице жена. Сын подрос и уже скопировал отцовские повадки (отрешенность, затаенность), дочка – помладше, но уже тоже брыкается на маму. Все герои движутся как немного ненастоящие: будто попрятали человеческую составляющую и общаются какими-то схемами отношений. Зритель, полагая, что режиссер знает, что делает, терпеливо смотрит, когда ему все-таки все пояснят.
Как-то ни с того ни с сего, нелепо, как в сериале, жена говорит мужу в первый вечер их переезда: – Я жду ребенка. Но он не твой. – Муж молчит, являя собой мужественность и скрытность, и молча уходит. Правда – на его стороне: он унижен и не знает – за что. Зрителю здесь может даже показаться, что дети – это не их совместные, а, может, от бывшей жены, или, что наоборот: одного из двух детей женщина также нагуляла на стороне. В зрителе поднимается недовольство на женщину, что она такая с виду святая: глазки чудные, губки – туда же, а внутри – котел страсти, разрушающей похоти. И вообще, – скажут иные, – зачем призналась? Родила бы тихонько, и кто бы что понял? Кто-то даже пожалеет женщину, что у нее такой грубый отстраненный муж, что не хочет с ней поговорить. Но все же – все видят ее вину. Слаба на мужиков, видать, бабенка. Так, запомним. Муж ходит, молчит, бьет ее один раз по лицу, и она рушится на пол, и мы, хоть муж груб и молчалив, но мы – на его стороне: на стороне обманутого, обкраденного.
Мужчина звонит брату, которому в начале фильма вырезал пулю, и едет к нему на встречу. С ним едет сын и по пути говорит: – ты любишь Роберта? – это друг их семьи. Отец говорит, что да, а сын зло выпаливает: – А я ненавижу. – Почему? – Когда тебя не было, он приходил к нам. Мы должны были идти в цирк все вместе, но мама заболела, и мы пошли с няней, а когда вернулись, Роберт был там. – Отец упирается в руль и молча переваривает информацию. Понимаем и мы: что за фрукт этот Роберт, и кто есть отец нового ребенка. Отец встречается с братом и говорит: – Что мне делать? – Брат спокойно, отстраненно, тоном пожившего, голосом циничного до безразличия человека отвечает, что делать можно что хочешь: – Хочешь, чтобы она сделала аборт? Делай. Хочешь убить ее? Убей. Пистолет в комоде наверху. – Но что правильно? – Спрашивает мужчина. Брат говорит: – Что ты сделаешь, то и будет правильно. – И мужчина с сыном возвращаются домой. Мысли отца нам неясны: все скрыто, все сквозь зубы. Но эта закрытость не есть что-то новое в их отношениях, возникшее из-за признания жены, это — привычная между ними маска отношений: прижизненная маска смерти. И все же вечером он пытается поговорить.
Они сидят по разные стороны стола. Все очень церемонно: можно подумать, что он брезгует ее телом из-за чужого ребенка в животе, но мы помним, что и до признания он общался с ней так же отдельно: будто думая о чем-то своем, о своем грузе, проблеме, опасности, от которой они и бежали в большой заброшенный дом. Что же это за изгнание? О чем этот фильм? Неужели просто красиво снятая история адюльтера? Пуля в начале картины настроила на приключенческий лад, но на пуле приключения и закончились. Зритель оказался на не самой приятной тягучей мелодраме, происходящей в пустоте большого заброшенного каменного дома. И муж этот непробиваемый (вечный крепыш), и жена тихо смотрящая (та еще мышка!), и дети плохо и невесело играющие (что из них вырастет?). Бытовуха какая-то, а ведь мы ожидали лучшего. Ну ладно, досмотрим, раз уж пришли. Каким-то боковым чувством, зритель ощущает, что что-то все же происходит, что в соседнем зале кинотеатра параллельно показывают триллер, в котором раскрывается тайна показываемой нам истории. Зритель напряжен, и это ему не нравится. Почему муж и жена говорят друг с другом как зачарованные, как одеревенелые!? Они сидят за столом, и он склоняет ее к аборту. Она чернеет глазами, молчит. Он, по идее, хоть и прав, но зачем он говорит с ней таким неподъемным тоном, для чего этот тяжкий императив?! Зачем он говорит, если сказать ничего не может? А потом на ее слабую фразу, вообще встает и уходит, что вполне в логике его каменной человечности: – Я пошел спать. – Неужели ты так устал? – Спрашивает она, и зритель морщится: вот, бабенка, нагуляла проблему, а еще ждет, что муж погладит!? Ты что не знала как муж отреагирует? Зачем баловалась с другим? А если баловалась, то что: презервативы в школе не проходила?! Накуролесила – решай! – Зритель видит: что бы ни произошло дальше – оно вряд ли будет для нас неожиданным: или аборт, или застрелит, или застрелится сам, плюс комбинации. Сидим, смотрим, ждем. Напряженно ждем, но все же с усталостью от обыденности истории. Видать, не так силен режиссер, как его малюют, что устроил визуальный пир (картина-то прекрасна!) во время мелодраматической чумы. Утром муж как-то стихает, солнце дает ему силы быть щедрым, и он говорит: – Все: ты – мать, я – отец. Остальное – неважно. – И жена стоит, улыбается у окна. Выходит банальная историйка, однако. Неужели все так глупо в мире, что стоит об этом еще и фильм снимать? До их дома дозванивается межгород, обрывается, но мужчина узнает у телефонистки номер звонившего. Это – Роберт. Все складывается ясно и некрасиво. Что ж, зритель, давай досмотрим, раз уж заплатил за билет.
Дети уезжают в гости к отцовскому приятелю и его дочерям. В гостях одна из девочек по просьбе матери, сидя в ночнушке на кровати, сбиваясь на словах, читает всем вслух: – ... и если раздашь дом свой и все свое богатство и станешь скитаться нищим, но при этом не будет в тебе любви, то смерть твое имя и нет тебя в живых, потому что без любви – все напрасно. – (вольный пересказ). – Тут нам даже неловко становится за режиссера, что кусок текста, который ни к селу ни к городу (какая любовь, когда адюльтер, черт!?) зачитывает девочка, прямо как Сонечка Мармеладова с Раскольниковым: над этим эпизодом любил попотешаться Набоков: вот проститутка и убийца склонились над святым текстом. Мол, самая пошлая в мировой литературе сцена! – У нас, конечно, не все так ужасно: в нашем кино просто хорошая девочка читает коринфян, но пошлость ситуации в том, что с какого припека этот текст к нашему действию?! Тут не до любви – разрешить бы побыстрее и все. И муж в глубине пустого дома снова подступает к жене: – Аборт. Избавимся и начнем все сначала. Так будет лучше для нас обоих! – И она отвечает: – Делай быстрее, что задумал: я не могу больше ждать. – Ну, думаю, вообще нормально! Обращение Христа к Иуде приплели к банальной истории, которая пареного яйца не стоит!
Но режиссер накручивает нелепости дальше: тут же ночью муж через брата вызывает на дом двух подпольных врачей для аборта, и во время операции нам показывают, как те же дети собирают из паззлов картину Благовещения. Здесь я совсем уже готов перестать доверять автору, потому что какая же тут благая весть, когда аборт – это тяжкое известие, и никакой новой жизни теперь как раз и не будет!? Зачем играть с образами, что за детское подсовывание чужеродных элементов!? Все это зритель, вероятно, думает про себя, и смотрит, как муж сидит с братом на веранде, как врачи проходят к жене в спальню, как веранда освещена, и в отсвете видны машины брата и врачей. Паззл складывается: дева Мария сложила ладошки и принимает на голову божественный луч, и голубь летит. Но какая у нас новая жизнь и свет? Ночь и убиение. Что нам показывает режиссер? Неужели обычный современный схематизм соединения разнородных смысловых элементов и бессвязное использование образов? Благовещение. Молчание. Тупо и как обычно ушедший в себя муж. Доктора выходят и говорят, что все в порядке, что ей надо не вставать два дня и месяц – постельный режим. От боли на столе возле нее они оставили таблетки. Не самый приятный момент. Чужие руки лезут в жизнь и душат. Муж тоже сидит убитый, но живой. Заходит к жене, чего-то побаивается. Спящей женщины мы не видим. Триллер – когда не показать – страшнее, чем показать. Мужчина просит брата проверить: все ли с ней в порядке. Брат заходит и тут же бросается к телефону, набирает телефон знакомого врача. Доктор приезжает уже под утро. Муж говорит сам себе, сидя на стуле, что совершил ошибку, что понял, что это ошибка. Доктор видит, что женщина мертва. Брат уговаривает брата, что его вины в ее смерти нет. Пока дети остаются в чужом доме, где им хорошо, где они свободны от домашней тяжести родительского молчания (теперь – навечного молчания), мужчина с братом уже хоронят женщину в самом простом гробу, без макияжа, в том же платье, в каком она была. Перед похоронами у брата случается инфаркт: он лежит, губа и жила на шее дергаются с живчиком. Доктор показывает ему письмо, бывшее при мертвой женщине, и говорит, что она, похоже, выпила все обезболивающее. Брат читает письмо, сжимает его и настаивает, что поедет ее хоронить, что плюет он на сопротивление доктора, плюет на свою жизнь. С кладбища мужчина привозит брата уже мертвым. Привозит, берет пистолет и опять едет куда-то на машине, куда уже ехал в начале фильма: в какой-то небольшой европейский городок. Там он ждет Роберта у его дома. Сейчас застрелит и застрелится. Или только первое. Но все ясно: остались детали сюжета. Скорей же, режиссер!
Что ж, – думает зритель, – бывает и такое кино: нет завершенности, неясно откуда кто изгнан, но ясно, что все умерли, а кто не умер – тот сделает это прямо сейчас. Смерть победила. Незамысловатое, крепко снятое кино победило, зритель не проиграл, но не совсем понял: что за герои были, почему так странно смотрела женщина? И что же случилось? Что это за жизнь с нами происходит такая? Что за сериал, в котором мы живем? Зритель остается в пустом доме. Доктор, распорядившись насчет мертвого брата, проверяет все комнаты, выключает рубильник на косяке, закрывает дверь, и мы, оставшись внутри пустого дома, смотрим: какими тяжелыми ставнями он закрывает окна снаружи, и как нам страшно оставаться в одиночестве и пустоте своей маленькой непонятой жизни. Вокруг нас молчание, и нам вдруг не с кем поговорить и не на кого даже накричать, рассердиться, мы вдруг осознаем наставшую невозможность кого бы то ни было выгнать, приговорить к аборту и смерти. Потому что все уже мертвы. И мы знаем: кто убийца.
Подлинные события
В бардачке машины, вынимая пистолет, мужчина находит сунутое туда братом письмо, которое вынули из мертвых рук женщины. Они втроем: мужчина, пистолет и письмо, как три составляющие, поднимаются к Роберту. Два мужика сидят за столом, раскрыв руки и глаза и молчат. Перед ними – прочитанное письмо. Звонит телефон, Роберт идет к нему и начинает разговаривать с живой женщиной. Время отматывается, и мы попадаем туда, куда не имели глаз заглянуть в первой части фильма, мы влезаем под кожу видимого сюжета жизни и вдруг осознаем совсем иные, чем казалось извне, механизмы человеческого существования.
Роберт едет на квартиру к женщине и отпаивает ее водой. Она пыталась умереть, но Роберт успел, и теперь ее рвет на его руках. Они сидят с ним за столом, и она говорит: – Я беременна. Но не от него. Нет… конечно, от него, от кого же еще, но я не хочу, чтобы он был таким как отец. Я вижу Кира (сын, сплетничавший отцу про Роберта) – он уже как Алекс (муж, который еще заставит сделать аборт). Я не хочу. Я хочу жить, хочу любви, хочу как-то сказать ему все, чтобы он понял, что так нельзя, что нельзя молчать. Я верю, что можно избежать смерти, что есть какой-то способ, что человек не обязательно должен умирать. Что жизнь тут на земле – она в нас, что нельзя от себя в себе закрываться, нельзя умирать при жизни! Так не должно быть! И я не хочу сына от него, не хочу, чтобы и он был мертвым, как отец. Я не знаю, я не умею, как сказать Алексу. Я, наверное, не умею ему говорить, но я так старалась, я с самого начала говорила с ним, я ведь люблю его, но он никак не слышит! – Здесь няня возвращается с детьми (Киром и Евой) из цирка, и Кир кричит на Роберта и мать: – Что он тут делает!!? Почему он тут!!? – Мальчик кричит уже как маленький Алекс: как маленький, но уже не умеющий видеть людей человек. И мы, зрители, сидим беспомощные от того, что мы ничего до этого не видели, что происходило, что мы смотрели фильм, но смотрели мимо, мимо человеческой сердцевины, мимо себя, а сейчас мы вдруг так ясно увидели: как страшно похожа злоба мальчика на тупое молчание отца, как сын маленькой рукой тоже подталкивал мать к смерти, как ни отец, ни сын, ни дочка не умели услышать: о чем им говорила Вера – жена и мать. А она говорила им, что ребенок – будет не их: он не будет ни сын Алекса, ни брат Кира, ни брат Евы! Вера говорила, что она не хочет больше иметь детей, не имея их, не хочет рожать мертвых! Как Христос, говоривший, что он – сын божий, этим самым и всех людей наделявший этим даром: быть сыновьями Бога жизни, не был услышан слушавшими и принял на себя злобу глухих людей, так и Вера покорно говорила, не умея, иносказательно говорила глухому человеку, что она устала не жить в этой жизни, говорила впустую, идеалистически, наивно, но в ее словах билась сама подлинность. Мы все говорим в жизни, сходимся с какими-то людьми, у нас куча друзей, но мы мертвы, мы мертвы, если в нас молчит самое главное – любовь к тому, с кем ты рядом, с кем ты говоришь. Режиссер всю первую часть фильма показывал нам насколько сильно и подло мы все состоим из закваски стандартного восприятия: плохого кино, новостных историй, привычной жизни. Режиссер показал нам насколько мы, воспитанные на повседневности и стандартности бытия, готовы в любой ситуации видеть такое же стандартное развитие жизни, мы смотрели на страдающего за всех нас человека, но видели лишь падшую женщину: видели в той, кто умерла безгрешной, кто пытался в какой раз за тысячи лет внести огонь и понимание жизни в эту нашу не живую безлюбовную жизнь. Кто упрекнет Христа, что он говорил притчами о том, что жизнь возможна, и что она – в груди каждого из нас, но мы ее не слышим!? Какими чудесами люди должны ежедневно подтверждать свою подлинность друг перед другом!? Вера, убившись о стену молчавших людей, живших рядом, поняв бессилие обыденных ежедневных слов, перешла на иной язык, продолжая говорить мужу все равно о том же, о чем и все пятнадцать до этого лет: – Мы можем быть живы, у нас есть для этого тела, мы чудесно рождены и сложены, нужно лишь добавить личного усилия, чтобы расслышать, как силен стук сидящих в нас сердец, как на многое мы способны, если мы услышим и удержим друг друга! Но Иуда не услышал живого слова, и Алекс ушел в мужскую гордыню, закрыв дверь, не задумываясь, не желая говорить. И тогда Вера сказала: – Делай скорее, что задумал, я устала ждать. – И это не женская гордыня или сумасшествие! Сумасшедшим и гордым является этот мир и все мы, когда на обычные ясные слова мы не откликаемся и не пытаемся их услышать. Мы мертвы, если лишь чужая смерть в страданиях может хоть как-то напомнить нам о том, что смотри-ка, и у нас есть такое же тело, как у Христа. Ого, если уж ему больно, так какого же мне будет умирать?! И чем же я успокою эту последнюю боль? Что будет с моей жизнью после смерти? Ради чего я жил и умру? И молчанье будет нам ответом, потому что мы уже мертвы и погребены при жизни. Это мы – те, кто ежедневно изгоняет из своего бытия жизнь. Это мы – те, кто убивает своим усталым тоном веру других людей в то, что жить все-таки стоит, что жизнь – не издевательство и не эксперимент над нами, а лучшая данность и надо за нее держаться. Вера, женщина с ясными глазами, всю жизнь страдавшая от окружающего молчания, так явно являвшая нам свое страдание, отдала свою мертвую жизнь, чтобы взамен всех этих мертвых жизней: ее мертвой жизни, мертвой жизни мужа, нашей мертвой немилосердной зрительской жизни, ее муж, ее сын, ее зритель, могли очнуться и обрести подлинную живую жизнь. Если только он и мы поймем ее смерть, если проснемся от ее страдания, которым она выкупила нас у небытия, если мы через вдруг открывшуюся в нас жалость к чужой жизни пожалеем и жизнь внутри нас самих: не телесную, а изначально данную жизнь, – если так, то все страдания не напрасны. Все не напрасно, если Вере удалось дать нам образ лучшей жизни внутри нас, если мы через слезы, через порыв и желание все вернуть назад, отмотать эту дурную пленку кинобытия, если мы расслышим, что Вера говорила нам, пока была жива, если вспомним, как она любила мужа и нас, и нашу общую дурацкую жизнь на земле: так любила, что отдала жизнь свою единственную, чтобы каждый верующий в нее не погиб, но имел жизнь вечную.
Павел Лукьянов
www.1977.ru