string(15) "ru/publications" string(15) "ru/publications" Без вертикали нельзя ничего построить | Андрей Звягинцев

Публикации

Рецензии
Интервью

фото Александра Решетилова/afisha.ru

Без вертикали нельзя ничего построить

26.05.2011


После Возвращения, получившего сразу двух венецианских "Золотых львов", Андрей Звягинцев стал едва ли не самым известным русским режиссером. Но за пределами России его полюбили гораздо сильнее, чем на родине. Здесь его ругали за выхолащивание Тарковского и всей школы русского кино о "высоком и духовном". А там превозносили за прямо противоположное — развитие традиций русских киноклассиков. Его новый фильм Елена — уже не столько притча, сколько наблюдение за тем, как природа человеческая меняется в зависимости от социальных обстоятельств. Героиня, немолодая медсестра из низов, живет в "контрактном" браке с пожилым новым русским и на его деньги содержит многодетную семью своего сына, люмпена и отморозка, ради которого она готова на все, включая преступление. Картина не попала в главный конкурс 64-го Каннского фестиваля, но в последний момент была включена в "Особый взгляд" и была удостоена специального приза жюри.

Раньше действие у вас происходило везде и нигде. А в Елене есть отчетливый и очень важный социальный фон. Как произошел этот переход от абстрактного к конкретному?

Социальный фон — это фактура, а не суть. Если это понять, то сразу можно выйти на более высокий уровень обобщения, где поступки героев предопределены свыше, а не являются следствием человеческих взаимоотношений в пределах социума. На мой взгляд, для восприятия произведения искусства интереснее не то, где ты находишься, а то, как далеко ты можешь пойти.

Да, формально действие Елены происходит в Москве 2011 года, то есть "здесь и сейчас". Но также оно происходит "везде и нигде", потому что суть этой истории — рассмотрение человеческой природы, которая с древнейших времен и по сей день, невзирая на блага цивилизации и плоды просвещения, остается совершенно варварской. Человек по-прежнему руководствуется зовом утробы, а не высокими идеями.

Изначально фильм был заказан западными продюсерами: один британец предложил сделать англоязычный проект. Потом все это отпало, и мы просто поменяли английские имена на русские: Хелен стала Еленой, Кэт­рин — Катериной, а Ричард — Владимиром. И тем не менее этот шлейф универсальности в истории остался. За исключением одной подробности — денег, которые нужны для отмазки от армии и поступления в институт внука Елены. Я уверен, что эта история понятна не только здесь, в России, но и в любом другом обществе. При этом, конечно, мы писали сценарий, исходя из собственного представления о мире, из опыта обитания в нашей стране, из понимания, что такое отеческое государство, породившее иждивенчество — как класс и мировоззрение. Вот это извращенное понимание потребления — потребительское отношение к жизни, которое заставляет тебя не работать, а ничего не делать.

Да, бедные в Елене куда менее симпатичны, чем богатые. Те хотя бы честны перед собой и не питают иллюзий по поводу своего эгоизма, сволочизма…

Может, в ком-то из них есть прямота и понимание, кто они такие. Сначала хорошо бы понять, можешь ли ты отвечать хотя бы за себя и свою жизнь, не говоря о том, чтобы отвечать за потенциальных детей. И детей ты заводишь для чего — просто потому, что так принято, чтобы были? Или же ты действительно осознал, что готов это сделать ответственно?

Вот это тоже миф, что продолжение рода любой ценой — необходимость. Это прежде всего ответственность, а она у нас как раз не является чем-то важным, первостепенным. Безответственность — синоним вырождения. Что, как мы видим, и происходит в так называемых коллективистских обществах, а также в обществах, находящихся в переходной стадии от коллективизма к индивидуализму. При капитализме, где правит бал как раз индивидуализм, человек в материальном отношении живет комфортнее, он больше времени проводит в уединении, у него появляется пространство для рефлексии — как следствие, возрастает чувство ответственности.

Но двадцать лет капитализма и вроде бы западничества в нашей стране, кажется, никак не улучшили ситуацию с ответственностью.

Я не чувствую себя сильным в области таких обобщений, я не политолог и не историк. Я не хочу наговорить лишних слов вроде того, что в последние два десятилетия все мы бросились выживать каждый по отдельности и забыли обо всем, кроме самих себя. Легко было бы подогнать эту мысль, что, мол, все обрушилось в конце 1980-х и мы совершенно разобщились, утратили солидарность, когда один человек хотя бы смотрел с вниманием на другого. Не все так фатально. Хотя именно солидарность, объединение с другим собирает, скрепляет тебя самого.

И все же насколько денежные отношения повлияли в нашей стране на отношения человеческие? В советское время такого не было?

Люди всегда были и будут озабочены денежным вопросом. Но только в последнее время такое чувство, что, кроме денег, в головах у людей не осталось ничего. Раньше было как будто что-то еще, какие-то другие ценности, цели, мечты. Раньше этот рубль на каком-то далеком горизонте маячил. И нам было понятно: сколько бы мы за ним ни шли, все равно не дойдем.

По себе знаю, что это такое, когда у артиста 120 рублей зарплата и ты понимаешь, что 125 не будет никогда — по крайней мере до тех пор, пока не станешь заслуженным. И тут ты останавливаешься, и этот рубль так от тебя отдаляется, что ты вообще о нем забываешь — можешь спокойно озираться по сторонам, ходить в театр, кино, читать самиздат, с друзьями сидеть на кухне и мечтать о чем-нибудь отвлеченном. Видите, здесь вроде бы тоже парадоксальным образом у человека появлялось пространство для рефлексии. Но жесткие социальные рамки, полное отсутствие перспективы хоть какого-то роста вне системы, несамостоятельность делали эту рефлексию довольно абстрактной. Я бы даже сказал, инфантильной.

Ну и мы, как водится, грустим по нашему детству. Недавно мне таксист сказал: "Двадцать лет назад я знал всех у себя в подъезде". А сейчас мы совершенно закрылись. Дом, в котором я живу, огорожен такими решетками, что даже я не могу туда попасть, если, скажем, потерял ключи, не говоря уже о моих друзьях, — порой нужно специально предуп­реждать консьержку, что к тебе придут гости. Мы боимся друг друга, мы обособились. Уровень недоверия и напряженности в обществе небывалый. Садишься в такси, смотришь на него, а он на тебя. И вы оба сразу считываете: опасен он или нет?

Все, что мы видим в Елене, мягко говоря, идет вразрез с традиционными представлениями о "маленьком человеке", который хороший и душою чист.

Эти идеи нужно как минимум поставить под вопрос. Хотя бы просто для диалога, для понимания, для того чтобы задуматься об этом. Вот это представление, что бедный такой хороший и добрый именно потому, что он бедный… Давайте посмотрим, кто же он такой на самом деле. Это необходимо, чтобы избавиться от многих иллюзий. В этом же нужно разбираться. Кто-то должен об этом говорить. Вы видели Счастье мое Лозницы?

Вы знаете, что с ним за этот фильм сделали у нас? Обвинили во всех смертных грехах, включая коллаборационизм, фашизм, даже приписали попытку оправдать холокост. Почему другая точка зрения на историю все еще воспринимается с такой нетерпимостью? Все-таки двадцать лет живем в другой стране…

Это вы живете в другой стране двадцать лет, а страна живет все там же. Она была там в 1945-м, как показал Лозница, и будет в 2045-м. Мы такие. Здесь Азия, мы азиаты, темные причем. Это даже не "широкая русская душа", про которую классик сказал: "Я бы сузил", это омут какой-то. Только юродивый может быть здесь честным, как герой Счастья моего.

Вот он, странный такой, живет на обочине магистрального движения, хлеб жизни везет (герой-дальнобойщик везет груз с мукой. — РР). Политика, газопровод, нефтепровод — всего этого для него нет. Но даже он — тот, кто чист душой, — не в состоянии эту дорогу одолеть, потому что тут нужно подличать, там предавать, здесь ты должен быть недоверчивым, а там нужно быть вот этим темным существом. И все это продиктовано правдой жизни, режиссер ее знает, она такая и есть. Он честен — в отличие от тех, кто его хулит. Лозница, Сигарев, Мизгирев в своих намерениях честны. Они точно смотрят на предмет и говорят: вот он такой.

Одна из претензий к Лознице — что он не дает никакого выхода, не предлагает решения проблемы. У вас финал тоже довольно неутешительный.

Один продюсер, с которым мы вели переговоры о проекте Елена, весь мозг проел мне с финалом, который, на его взгляд, должен быть светом в конце тоннеля. А я считаю, что прямой взгляд на то, что ты есть, и есть надежда, потому что ты получаешь шанс хотя бы задуматься о себе. Себя "хорошего" знает каждый, с собой "похуже" мы предпочитаем не встречаться.

Есть ли у вас какая-то среда — я имею в виду творческая? Или вы ощущаете себя абсолютным одиночкой?

Cреды никакой нет. И она, в общем, не нужна. Но единомышленники, конечно, есть. Мои близкие, друзья, люди, с которыми мы кино делаем, — вот мои единомышленники. С ними мне комфортно.

Понятно. А в каком контексте вы себя мыслите: российском или европейском, мировом?

Я родился здесь сорок семь лет назад. И всю свою жизнь прожил здесь. Увы, я не знаю языков — и это моя вина, конечно же. Школу закончил в 1980-м, когда даже близко не пахло тем, что когда-нибудь этот мир вообще откроется наружу. Поэтому для меня учить английский — это было, знаете, как сейчас учить латынь. Этот язык был мертвым для меня.

И жизнь здесь я знаю очень хорошо. А ту жизнь я совсем не понимаю. Я могу восторгаться архитектурой, быть поклонником всех этих пространств и даже звучания речи. Франция, Италия — я обожаю это все. Но это все для меня как открытка. Я не знаю корня, не знаю, чем люди живы. Кем они прикидываются, я вижу. А кто они в действительности?

С другой стороны, я, к примеру, хорошо понимаю, что в нашей стране происходит с прокатом. Наши продюсеры мыслят только масштабами России. Они говорят: "У вас большие бюджеты. Мы не вернем такие деньги — ну, телевидение нас купит, DVD продадим, и все". Я говорю: "Вообще-то еще есть целый мир". Фильм Возвращение был продан в 75 стран, у маленькой картины бокс-офис больше $11 миллионов. Есть мир — есть продажи. Но у нас не мыслят такими категориями. И продать внутри страны тоже никак не получается: мало залов, которые к тому же не заполняются.

Поэтому, чтобы сейчас снимать здесь кино, нужно изобретать какую-то идею вроде Догмы Триера: снимать на телефон, с ничтожным бюджетом. Но в любом случае не надо мыслить исключительно здешними масштабами, потому что это значит обрекать себя на вымирание.

Что вы собираетесь снимать теперь, после Елены?

Сейчас у меня три замысла. Один из них — это Вторая мировая война. В этой истории нет никакого ура-патриотизма, никакой "патоки" и победных реляций, а есть экзистенциальный ужас. Это даже не военные действия, а ужас человека, попавшего в нечеловеческие условия военного времени. Я мечтаю сделать эту вещь черно-белой и затратить много сил на фактуру, на воссоздание и детализацию среды. Не знаю, кто из продюсеров пойдет на такое в 2012 году.

Другой — Средневековье, начало XI века, Киевская Русь, история по мотивам жития одного православного святого. Третий замысел — еще более отдаленная историческая перспектива: Древняя Греция, IV век до нашей эры.

А как вы относитесь к документальной стилистике, завоевавшей практически все современное кино? К "доку", вербатиму, новой драме, к "горизонтальному мышлению", которое описывает повседневность и ничего больше?

Я не могу избавиться от ощущения, что без вертикали в искусстве вообще ничего невозможно построить, невозможно двигаться, совершенствоваться. Иначе можно просто превратиться в овощ на грядке. Другой вопрос, что сейчас, мне кажется, очень тяжело держать этот флаг. То ли из слабости бойцы опускают его вниз и говорят: "Да это просто бессмысленно!" То ли от собственного бессилия противостоять этому потоку правды, но правды непереваренной, неотрефлексированной…

Вербатим: вот он подслушал — записал на диктофон — каких-то людей в кафе, расшифровал, и вышла сценочка: двое пришли, чаю попили, поговорили, ушли. Нет ни начала, ни финала, никаких обобщений, ни собственно автора, просто якобы некто понаблюдал за жизнью. Ну и что? Это непонимание жизни, как мне кажется.

Транслировать нужно понимание. Ну хоть какое-то осмысление. Его можно прятать, размывать, делать множество вариантов финалов, множество взглядов на поступок одного и того же человека, но внутри себя точно понимать, точно выстраивать эту вертикаль. Даже "смерть Бога" — это тоже позиция с вертикалью, если я такое заявляю. Лишить себя вертикали — как лишить себя позвоночника. Если у человека нет позвоночника, он рушится.

Сторонники документального метода говорят, что вертикали нет, и если ее внедрить специально, получится неправда.

Смотреть только на материальную оболочку — это, знаете, приблизительно, как смотреть на дом, утверждая, что он — только стены и крыша. Между тем, к примеру, Лао-цзы сообщает, что дом — это, конечно, стены и пробитые в них дверные проемы и окна, однако именно в пустоте между ними его суть. Суть человека, его "пустота" — это его дух. Его стержень, его позвоночник, венчающийся мозгом, его путь и цель. Нет цели — нет человека. И если я полагаю, что у человека нет вертикали, и сосредотачиваюсь на его горизонтальной жизни, я на самом деле обманываюсь. Человек просто прячется, маскируется за материальной оболочкой.

Может, это все оттого, что в человека дейст­вительно перестали верить, то есть перестали верить в себя?

Ребята из вербатима правы: надо, чтобы человек увидел себя во всем своем материальном ничтожестве. Зеркало — да, но зеркало не внешнее, отражение не этой вот материальной жизни (это все фактура, она может быть какой угодно), а зеркало духа, отражение жизни внутренней, невидимой. Нельзя сосредотачиваться исключительно на материи, она предельна.

Увидеть себя во всем своем материальном ничтожестве — это даже не полбеды, а вот увидеть ничтожное состояние своего духа — это действительно страшно, и без "внедрения вертикали" этого не увидеть. А видеть необходимо. Человек хотя бы должен задуматься, что так жить нельзя: он вымирает. И во мне жива надежда, что внутри него все еще есть этот, пусть умалившийся до безобразия, до семени, но человек, который способен осознать свое бедственное положение.

"Человек — это усилие быть человеком", — сказал философ. А нам транслируют: "Будь растением, это нормально". Конечно, трудно конкурировать с интернетом и телевизором, но, как бы то ни было, человеку надо сказать, что нет, растением быть ненормально. Надо вернуться к каким-то смыслам. Еще раз подчеркну: это трудно. Но это не значит, что эту работу не нужно делать. Иначе ты очень легко превратишься просто в диктофон — и все, ты записываешь его вербатим, его брань, его отсутствующую речь...

Конечно, слепо верить в человека, в его неминуемое спасение — это так же глупо, как и безоговорочно считать, что он обречен. Мы те, кто мы есть. В конце концов вот мы же с вами сидим, разговариваем. Надежда какая-то есть. А фильм… дарить надежду на экране — это усыплять бдительность. Фильм должен дарить укол и мысль, он должен просто тебе по мозгам вдарить, чтобы ты очнулся, задумался, заговорил.



Евгений Гусятинский

"Русский репортер"
http://expert.ru